Доктор рассмеялся, но смех его был искренен и весел.

– Так вот, Тереза, как-нибудь я приготовлю блюдо из улиток, и ты оближешь пальчики. Знаешь, я отлич­ный повар.

За этой непринуждённой болтовнёй смущение Терезы прошло, и за десертом она уже смеялась без всякого стеснения, слушая рассказ доктора о том, как французы держат улиток в течение недели в закрытой коробке с дырками, потчуя их пшеничной мукой, единственной едой пленниц, и меняют муку ежедневно, пока улитки не станут совершенно чистыми.

– А саранча? Её действительно едят? Где?

– В Азии, приготовленную с мёдом. В Кантоне обожают собак и змей. Впрочем, и в сертане едят удава-жибойю и крылатого муравья. Это то же самое.

Когда встали из-за стола и доктор взял Терезу за руку, она улыбнулась ему совсем по-иному, с нежностью.

И снова в саду, на той же самой старинной скамье, некогда покрытой изразцами, целуя её влажные от выпитого вина губы, он сказал ей:

– Тебе раз и навсегда надо усвоить одну вещь. Её должна понять эта головка. – Он коснулся её черных волос. – Ты – хозяйка дома, а не служанка. Этот дом – твой, он тебе принадлежит. И если служанка не выполняет работу добросовестно, возьми другую, двух, трех, сколько нужно. Я не хочу тебя видеть грязной, протирающей мебель, выливающей ночные горшки.

Тереза была сражена манерой обращения доктора. Она привыкла слышать крики и брань, получать пощёчины и удары палматории, плеть, когда что-то было не так и не вовремя сделано. Да, она спала в постели капитана, но была последней его рабой. Даже в тюрьме она должна была убирать три камеры и уборную. И в пансионе Габи тоже спать до обеда она не спала, дел у неё всегда было предостаточно.

– Ты – хозяйка дома, не забывай об этом. Ты не можешь быть грязной, плохо одетой. Я хочу тебя ви­деть красивой… Хотя, даже грязная, в тряпье, ты всё равно красива, но я хочу, чтобы твоя красота была яркой, хочу видеть тебя чистой, элегантной, сеньорой. – Он повторил: – Сеньорой.

«Сеньорой? Ах, сеньорой я никогда не стану…» – подумала Тереза, слушая доктора, и он, словно прочтя её мысли, сказал:

– Ты не станешь сеньорой только в том случае, если не захочешь, если у тебя не будет желания стать ею.

– Я постараюсь…

– Нет, Тереза, постараться – недостаточно.

Тереза взглянула на Эмилиано, и он увидел в её черных глазах тот алмазный блеск.

– Я не знаю, какой должна быть сеньора, но грязной и оборванной вы меня больше не увидите, это я обещаю.

– А служанку, которая бездельничала, позволяя тебе работать, я прогоню…

– Но она не виновата, я ведь сама стала работать… Я привыкла…

– Даже если она не виновата, она все равно не должна здесь оставаться. Для неё ты уже никогда не станешь хозяйкой, ведь она видела, как ты выполняла работу служанки, и уважать тебя не будет. А я хочу, чтобы все относились к тебе с уважением. Ты здесь хозяйка и выше тебя только я, и никто другой.

13

Довольно долго Тереза была в комнате наедине с умершим. Голова его покоилась на подушке, руки были скрещены на груди. Тереза сорвала в саду только что распустившуюся темно-красную – цвета крови – розу и вложила доктору в руки.

Когда доктор приезжал с завода или из Аракажу на машине, то после нежного поцелуя он отдавал ей чилийскую шляпу и кнут с серебряной рукояткой, а шофер и Алфредан несли портфель, папки с документами, книги и свертки в гостиную и буфетную.

Кнут с серебряной рукояткой доктор брал с собой всегда, и не только когда он разъезжал по плантациям сахарного тростника или пастбищам, но и когда ехал в города Баию, Аракажу, в правление банка, в руководство Совета акционерного общества «Эксимпортэкс». Кнут был украшением, символом и оружием.

И в руках доктора Гедеса это оружие было грозным. Так, в Баии он, взмахнув кнутом, обратил в бегство двух юных налётчиков, решивших, что седовласый полуночник спешился из страха перед ними; а в центре столи­цы всё тот же кнут заставил дерзкого писаку Аролдо Перу проглотить состряпанную им газетную статью. Нанятый врагами Гедесов нахальный писака, без зазрения совести пачкавший за небольшую плату чужую репутацию и остававшийся безнаказанным, напечатал в одном продажном еженедельнике пасквиль на могущественный клан. Главе семьи Эмилиано Гедесу досталось больше всех: «Соблазнитель невинных крестьянских девушек», «бездушный латифундист, эксплуатирующий труд арендаторов и испольщиков, вор земель», «контрабандист, торгующий сахаром и кашасой, имеющий дурную привычку наносить ущерб общественной казне при преступном попустительстве инспекторов штата». О младших его братьях, Милтоне и Кристоване, говорилось как о «некомпетентных паразитах», «бездарных невеждах», причём о Милтоне говорилось, что он ханжа, а о Кристоване как о неизлечимом пьянице, не говоря уже о Алешандре Гедесе, сыне Милтона, изгнанном из Рио за извращенные сексуальные пристрастия, каковые явились причиной запрета появляться на заводе, где «атлетически сложенные чернокожие рабочие сводили его с ума». Статью читали и обсуждали. «В ней много правды, хотя она и тенденциозно написана», – заявил один информированный политический деятель сертана перед толпой, собравшейся у дверей Правительственного дворца. Сказав это, депутат оглянулся и закрыл рот рукой – на площади появился доктор Эмилиано с кнутом в руке, а навстречу ему твёрдой поступью человека, одержавшего успех, шел журналист Пера. Отступать было некуда, и прославившемуся журналисту пришлось проглотить свою статью всухомятку, утерев рот, окровавленный ударом кнута.

Здесь же, в Эстансии, выходя на вечернюю прогулку, доктор Эмилиано держал в руках цветок вместо кнута. И это становилось привычным по мере того, как зарождавшаяся нежность между ним и Терезой стала переходить в настоящую близость. Поначалу заводчик не показывался на улице в обществе Терезы, к старому мосту, плотине, на берег реки Пиауи он ходил в одиночестве: связь сохранялась в тайне. И это позволяло толстой и болтливой доне Женинье Абаб с почты и телеграфа говорить: «Доктор по крайней мере уважает свою семью и не показывает каждому, как это делают другие, своих девиц». Однако близкие друзья были свидетелями растущей привязанности, доверия, откровенности и нежности доктора и Терезы.

Однажды вечером, поцеловав её, он сказал:

– Пойду пройдусь, Тереза, а вернусь, лягу отдыхать.

Она побежала в сад, сорвала темно-красный – цвета крови – только что распустившийся бутон и, отдав его доктору, прошептала:

– Это чтобы вы вспоминали меня на прогулке.

На следующий день перед прогулкой он спросил её:

– А где же цветок? Мне он нужен не для того, чтобы вспоминать о тебе, а для того, чтобы знать, что ты со мной.

Так при каждом прощании охваченная печалью Тереза целовала сорванную розу и булавкой прикалывала её к петлице лацкана, в руке же Эмилиано сжимал кнут с серебряной рукояткой.

С кнутом в руке, розой в петлице и прощальным поцелуем на устах уезжал в очередной раз доктор, возвращаясь к своим обязанностям банкира, заводчика, хозяина плантации сахарного тростника. Тереза же оставалась ждать в Эстансии, ждать, когда наконец выпадет ей то короткое мгновение – мгновение, пока распускается и вянет роза, – тайное и краткое мгновение для любовниц.

Сейчас, вложив цветок в руки доктора, Тереза пытается закрыть его голубые, чистые и всевидящие глаза, бывавшие временами холодными и недоверчивыми. Всевидящие и угадывающие чужие мысли глаза мертвы, но еще открыты, они как будто наблюдают за всем, что делается вокруг, и за Терезой, о которой хозяин их знает больше, чем она сама.

14

От изучения настоек и ликёров Тереза перешла к более сложному познанию столовых вин, крепких и горьких, способствующих пищеварению. В одной из комнат пристройки доктор сделал винный погребок, где хранил вина, названия которых и сроки выдержанности произносились Жоаном Нассименто Фильо и падре Винисиусом с благоговением. Только Лулу Сантос оставался верен пиву и кашасе, почему и был всё время у них мишенью для насмешек: варвар без понятия и вкуса, для которого лучше виски ничего не бывает.